Но никто не отдает себе отчет, что такое послеродовой психоз и как смертельно он опасен и для матери, и для ребенка. Это начинается внезапно, без каких-либо предзнаменований, и развивается молниеносно. Страдающая женщина не способна ни понять это, ни объяснить («Откуда же, Бога ради, этот Калининград?!»), а уж признаться в этом – и подавно («Меня признают сумасшедшей и запрут в психушку, и тогда… что же станет с ребенком?! А ведь у нас красная тревога, война, пожар!!!»).
Я пыталась. Я пыталась рассказать, хотела просить помощи, пока еще в состоянии была мыслить рационально, – но никто мне не верил, никто даже не слушал. Никто не хотел знать о том, что «Алюсю хотят похитить, увезти в Калининград и продать на органы». Вот ты бы поверила? До сегодняшнего дня, пока я не рассказала тебе свою историю, – нет.
Из-за того, что окружающие не осознают опасности, из-за этого нежелания слушать, напоминающего заговор, – знаешь ли ты, сколько женщин каждый год проходит через тот же ад, что и я? Мне поведал об этом доктор Избицкий: около трехсот. А знаешь, сколько из них убивает своего ребенка, или себя, или и себя, и ребенка? Пятнадцать.
Пятнадцать человеческих жизней. Пятнадцать трагедий.
И все из-за того, что в мозгу от материнских гормонов шарики за ролики заходят…
Мои родители сбежали – я даже не знаю куда. Сбежали от общественного осуждения, от клейма родителей детоубийцы.
На двери дома кто-то из соседей написал черным аэрозолем: УБИЙЦА.
И правильно: именно так я себя и ощущаю. Я убила своего ребенка, и нет мне оправдания…
Ася вскинула голову.
– Ты несешь бред, Кинга! Трындишь как конченая! Ты же не ударила Алю головой об пол, потому что она слишком много кричала, и не раздавила ей гортань, обнаружив, что после удара головой о порог она все еще жива! Ты не спрятала ее бездыханный труп в куче кирпичей, покуривая сигаретку, чтобы расслабиться, не отправилась затем в кино на фильм ужасов и не покрасила волосы в розовый цвет в знак траура. Насколько мне известно, в психушке тебя приходилось связывать ремнями и наблюдать за тобой круглосуточно, чтобы ты не покончила с собой. Ты ведь пыталась – восемь раз, да? Да. Ты – в отличие от мамаши двухлетнего Пшемека – не била Алю ногами в живот, пока у нее не разорвется печень; а тот малыш умирал в таких муках, что откусил себе губу… Ты не надела Алюсе на голову целлофановый пакет и не душила долгих пять минут, как та сука, мамаша маленького Гжегожа, которая спрятала труп ребенка в диван, а потом на этом же диване кувыркалась со своими любовниками… Ты не замучила до смерти троих доверенных тебе на воспитание детей и не издевалась над очередным, пока органы опеки не сообразят: ой, наверное, что-то тут не так! Ты не забила своего сыночка молотком за то, что у него не получалось завязать шнурки. Ты не… Черт, Кинга, не сравнивай себя с этими извращенцами!!! У тебя с ними нет ничего общего, понимаешь, ничего!!!
– Да нет, – отозвалась Кинга, – кое-что общее все же есть: дети. Наши дети – и мой ребенок, и их, – мертвы. Нет никакой разницы…
– РАЗНИЦА ЕСТЬ, ПОТОМУ ЧТО ТЫ ЖАЛЕЕШЬ О ТОМ, ЧТО СОВЕРШИЛА, А ОНИ – О ТОМ, ЧТО ИХ ПОЙМАЛИ!!!
Проорав это, Ася упала на стул, глотая воздух. Больше аргументов у нее не было.
Кинга долго сидела молча – бледная, но спокойная. Впрочем, журналистка знала, что ее слова не убедили Кингу: все равно она чувствует себя виноватой и будет себя обвинять до самой смерти.
Наконец Кинга поднялась, обошла стол, опустилась перед Асей на одно колено, взяла ее дрожащие руки в свои, холодные, точно лед, и попросила:
– Опиши это. Запиши каждое мое слово. Быть может, моя история спасет хоть одну мать и хоть одного ребенка. Пускай смерть Алюси не будет напрасной. Опиши это.
Ася какое-то время силилась проглотить ком в горле и наконец ответила:
– Так и сделаю.
Еще минуту она превозмогала себя, а затем, стыдясь, призналась:
– Я запишу каждое твое слово, потому что я тебя, Кинга, писала на диктофон.
Кинга слегка улыбнулась.
– Я знаю. У тебя из декольте микрофон свисает.
Ася бросила взгляд на собственную грудь: действительно, она так увлеклась историей Кинги, что напрочь забыла о микрофоне. Но Кинга, казалось, вовсе не сердилась.
Они обе поднялись.
Сдвинулся с места и Чарек, который последнее время подпирал стену.
Больше сказать было нечего.
Они уже собирались уходить – Ася и Чарек; и вдруг Ася оглянулась на Кингу, которая стояла в коридоре и глядела пустыми глазами куда-то вдаль, поверх их голов.
– Кинга, ты не натворишь никаких глупостей? Больше не будешь делать попыток… ну, ты знаешь, о чем я?
Кинга часто-часто заморгала, сосредоточила взгляд на лице Аси и помотала головой.
– Можешь быть спокойна. У меня в жизни осталось еще кое-что, что я должна сделать.
Ася попыталась улыбнуться, но улыбки не получилось. Дверь маленькой квартирки за ними закрылась.
Уже на улице она схватила Чарека за рукав куртки.
– Ты должен смотреть за ней, стервец, понимаешь? Это твой долг – если не перед Кингой, то перед твоим ребенком.
Мужчина захлебнулся от возмущения, но ни слова не ответил и ушел не прощаясь.
Вернувшись в свои апартаменты, Ася достала из бара бутылку водки и напилась до беспамятства.
Когда же сознание вернулось к ней, она уже со спокойной (чтобы не сказать – с холодной) головой прослушала диктофонную запись…
Ася
Вот оно! «Золотой Лавр» у меня практически в кармане! Впервые у меня такое чувство, что я делаю – то есть пишу – нечто значительное! Это будет продаваться космическими тиражами! Астрономическими! Гигантскими! И, чтоб меня черт побрал, в этой истории я ничего не буду менять, ничего приукрашивать. Я просто расскажу все о своем знакомстве с Кингой, начиная с момента, когда я наткнулась на нее в мусорном отсеке, и заканчивая ее исповедью, которую я записала на диктофон. Слово в слово.
А потом я продам материал тому, кто заплатит больше всех, и поделюсь с Кингой фифти-фифти. Она это заслужила. Она заслуживает нормальной, спокойной жизни. Она уже свое отстрадала. Взять хотя бы восемь попыток самоубийства… Как она это делала? Предпочитаю не думать об этом.
Или электрошок, которым ее лечили: зараза, в XXI веке у нас все еще применяют электрошок?! Надевают решето на голову, дергают рычаг и… поехали, зараза, поехали! Кинга говорит, что она ничего не чувствовала – вроде бы это делают под наркозом, – но… спасибо, не надо! Ведь в один прекрасный день они могли и переборщить с напряжением, и Кинга стала бы овощем… Впрочем, может, для нее это было бы и неплохо: как жить с осознанием, что ты – та, другая твоя ипостась, у которой «красная тревога», – убила (живьем закопала!) любимую доченьку?!
Дьявол…
Должно быть, мне невероятно повезло, что я прервала беременность и со мной не случилось того, что с Кингой: пусть я этого ребенка не хотела, пусть я бы его не полюбила, но убить… Дьявол…
Хотя вообще-то – как это возможно: восемь раз она пыталась покончить с собой – и ни разу не вышло?!
Кинга ждала.
Казалось бы, в ее жизни не произошло никаких изменений, по крайней мере, с прошлой среды. Она все так же ходила на работу, задерживалась там допоздна, еле живая возвращалась домой, дарила ласку соскучившемуся Касперу, глотала то, что находила в холодильнике, если забывала купить хоть что-то – не ела вовсе (еде она вообще не придавала значения), быстро принимала душ и, обессиленная, валилась в постель, причем засыпала тут же, едва голова касалась подушки.
И, несмотря на все это, все ее существо пребывало в напряжении, в ожидании чего-то неминуемого, неизбежного.
В первый четверг месяца она ведь не поехала в лес – преодолела себя, превозмогла это безумное, почти наркотическое желание; вместо этого она рассказала свою историю двоим людям. И каким людям! Журналистке с голодными, точно у акулы, глазами и отцу доченьки, которую убила она, Кинга.